Отец 0


Меня зовут Дмитрий Машков. Мне тридцать восемь лет, хотя по внешнему виду так не скажешь – многие люди, которые общаются со мной последнее время и не знавшие меня ранее, склонны, по внешнему виду, лишать меня пяти, а то и десяти годов биографии. Но как бы то ни было, родился я двадцать пятого августа одна тысяча девятьсот семьдесят второго года. Сейчас даже уже и не вспомнить в котором часу, ночь это была или утро и легко ли родился или с отягощающими, как для матери, так и для медперсонала роддома, обстоятельствами. Да и какого роддома – уже не узнать. Потому что спросить некого. Знаю только город, потому как он прописан в паспорте.

То есть, можно было бы поискать отца, заварить эту кашу: республика Таджикистан, город Нурек, Гулмахмад Асоев, тогда был (кажется) оперуполномоченным лейтенантом. Только этого мне не хватало. Последнее, что я слышал – стал большим чином наверху милиции Таджикистана. Или как там сейчас называется эта страна, прирастающая Пянджем к жутковатому и вольному наркотическому Афгану. (Осколок империи – горы, престарелые люди в чалмах, пьющие бесконечный чай; бараньи отары, плов, ствол у каждого второго, сладковатый дым анаши, пестрые платки женщин, пыльные дороги. Никогда там не был.) Одно время я прямо-таки хотел заняться поисками отца, когда мой собственный сын научился говорить «папа». Но не стал. А другое время – отец сам предпринимал попытки до меня достучатся. Но попытки эти, числом три, оканчивались провалом. По разным причинам.

Во время оно ко мне подбирался шестнадцатый день рождения, и по советским законам я должен был стать совершеннолетним. То есть: меня можно будет пускать на любое кино, на вечерние развлекательные мероприятия, продавать сигареты (это официально, но насколько я помню, и мальчишкам продавали в ларьках с черными угловатыми буквами «Табак») Мне можно будет, если завтра война — если завтра в поход, идти на эту войну, воевать, убивать и умирать самому, можно работать полную рабочую смену и получать взрослую зарплату. Можно наниматься в различные экспедиции и полевые партии без согласия родителей. Что было особенно прекрасно.

На физическом плане все эти прелести закреплялись бордовой книжицей с приснопамятным гербом и «ПАСПОРТ СССР», вытесненными золотом на обложке. Не знаю, как сейчас обстоят дела с получением подобного документа и не знаю, кто и как из нашего поколения помнит это событие в жизни. Но я ждал и придавал этому моменту немалое значение. Уважение к паспорту, может быть, и зиждилось на более практических и даже меркантильных вещах, чем верноподданнические настроения, вбиваемые со школьной скамьи — «как повяжешь красный галстук – береги его», «… молоткастый серпастый паспорт». Однако ждал с нетерпением и даже трепетом. Событие. Возраст. (Цыканье зубом, сплевывание на асфальт, вечерние гуляния с собакой перед кинотеатром «Ленинград» и сигареты «Космос». Взрослеем. Восемьдесят восьмой год на дворе)

Мое свидетельство о рождении до того момента как-то не попадалось мне на глаза. Иногда кому-то я его носил, кому-то показывал, естественно, но сейчас не вспомнить – почему я не обращал внимания на то, что имя родителя не совпадало с моим бытовым отчеством, к которому мама приучила меня с пеленок. И не вспомнить тех объяснений, которые давала мне мама. Хотя какие-то объяснения должны были быть непременно – я совал свой нос куда надо и куда не надо и спрашивал все подряд.

Так вот, сколько себя помню, пусть помню не многое и не с самого ранья, отчество мне мама давала Михайлович, по имени отца моего старшего брата, про коего отца вообще темный лес – ничего не знаю. Может быть, он и не Михаил вовсе, а отчество взято родовое – мама Татьяна Михайловна и бабушка тоже – Татьяна Михайловна. Так и пошли по безотцовщине два брата – Михаил Михайлович старший и Дмитрий Михайлович младший. Чего мама хотела этим добиться – можно только догадываться. Какие-то обрывки объяснений я помню. Какие-то бабушкины слова тайком. Что-то еще. Но в целом – старательное замалчивание. Ну-с, пришла пора получать молоткастый серпастый. И получаю я его, и раскрываю, и читаю на осенней улице моего родного Сокола — и как пыльным вещмешком по голове – Дмитрий Гулмахмадович Машков. Здрасссьте. ГУЛМАХМАДОВИЧ! Китайское ругательство сорвалось с губ непроизвольно (я был вежливым и воспитанным мальчиком, однако бабушка в доме ругалась то по-китайски, то по-чешски, то по-фламандски, будучи профессиональным переводчиком) Отчетливо помню этот момент, и солнце, и прогуливающиеся пенсионеры по каштановой аллее, и парк вокруг «Ленинграда», по которому я нарезал пару кругов, прежде чем идти задавать вопиющие вопросы.

Совершенно не отложилось в памяти ничего после — ни что сказала мама, ни что ответил я, ни что я испытывал в дальнейшем. Ничего. Помню только ощущение, дурацкое, стыдливое, какое-то не помещающееся в тебя ощущение того, что ты прикоснулся к тайне постыдной, скрываемой от тебя, фу, бяка, приличные мальчики о таком не говорят, точно ты спросил, как дети делаются или потребовал объяснений некоторых неприличных слов. И неловкость твоя собственная, непонимание, не укладывание нового твоего отчества на матрицу прошлого, обида и горечь (как же теперь быть-то, что я ребятам скажу, что покажу) множится на неловкость и обиду матери. Неловкость мамы ощущается просто физически, как эманация вины, как чувствуешь настроение родного человека (тогда я не знал таких умных слов, конечно, но ощущения помню, хотя, может, и знал уже – читал много) а вот обида выражается бурно и непосредственно и непоследовательно.

Так и запомнил на всю жизнь этот первый звонок оболганности своей жизни. Намертво отпечатался на подкорке его дребезжащий перезвон. Меня с детства учили, что врать – нехорошо. Что лгать нельзя никому. Что честность искупает, облегчает и способствует. Книги. Рассказы. Павлик Морозов. Правда, он плохо кончил – но даже его кончина превозносилась, как не всякого святого превозносят по церквям. Воспитательницы. Съеденная слива и косточка в окно. Да.

А вырос ты, тем не менее, во лжи, и окружает тебя с самого рождения, помимо любви и заботы — ложь. И переплетено все это между собой неразрывно – и ложь во твое спасение и во спасение кого-то или чего-то еще, тебе вовсе неведомого; и спасение во лжи, и просто ложь, безо всякого спасения, ложь, как таковая, как образ жизни и мысли. И не отличить одно от другого ни теперь, ни после, если однажды, получив первый в жизни паспорт, первый документ, подтверждающий твою взрослость и полноценность, вдруг принимаешь на себя ошеломляющий удар, точно льдистый снежок в лицо – самые близкие люди лгут тебе всегда.

Это потом, матерея, взрослея и оглядываясь вокруг, начинаешь что-то видеть и что-то понимать и отличать одно от другого. Это потом мы ездили по нашей стране и пробовали жизнь такой, какая она была на самом деле. Это потом сменилась и сама страна, и потоки информации захлестнули головы и души и совести. Это потом, увлекшись военной историей, начинаешь делать такие открытия, от которых сначала дух захватывает, потом хочется выпить как следует, нет, простите — нажраться и послать все подальше – от стыда. Не за войну стыда. За ложь. Об этом сейчас много написано и много так же оболгано, ибо подобное рождает подобное. Если выбивать клин клином — в лучшем случае новый клин займет место старого, а чаще в породе остаются сразу два клина, любой старатель и лесоруб скажет. Сидишь и материшься бессильно – клиньев больше нет и хрена чем расколоть теперь.

Это все было потом. И легло это все на удобренную почву разбитого осознанием пацана, которому всю его маленькую до той поры жизнь лгали, что папы нет и быть не может, что он чуть не из пробирки или из детского дома, и что старший брат ему папа.

И совсем недавно картина завершилась – в отрочестве и юности ложь окружала нас подобно атмосфере. Даже если не хочешь дышать – придется, рефлекс, физиология. Так каким же мне быть? В нежном и ломком возрасте отделить ложь от правды все равно, что выделить водку из пива обратно, передумав пить приготовленного «ерша».

Искренность подачи извиняет и маскирует многое.

А земля принимает всякое зерно, много чего высыпается из прорех сумы сеятеля и отряхивается с его подошв, помимо разбрасывающих разумное и вечное ладоней. И всходы могут быть самыми неожиданными.

А через неделю после описываемых сцен получения паспорта, сидел я в нашей с братом комнате и что-то делал. Уж не помню что. Кажется, переписывал с пластинки на кассету какую-то музыку – пластинку мне дали на один день под честное слово, чистая кассета была. Раздался телефонный звонок, междугородный, мама взяла на кухне. Не прислушивался – меня не зовут и ладно. Не меня, значит.

Но дверь открылась (стучать в двери, перед тем как войти, у нас было не принято, кстати), мама объявила с порога театрально: «Твой папаша объявился. Хочет с тобой поговорить. Будешь?»

И вот в этом «будешь» прозвучала такая гамма. И в выражении лица, маминого лица, которое я знал до мелочей оттенков самых незаметных чувств. Такая надежда. Такая боль. Тьфу на вашего ненужного Станиславского. Не рассказать. Не развернуть. Не вырисовать. И только неделю назад вскрылось для меня все. И свежо еще. И больно маме делать не хочется. И снова вообще говорить пока – думать пока на эту тему не хочется. Проносятся в голове сейчас обрывки образов – но не буду даже и стараться вбить в текстовый абзац все то, что отражалось на лице несчастной моей мамы, в нахмуренных бровях, ладони на ручке двери, и что я понимаю, на самом деле, только сейчас, погрузившись в прошлое с головой. Но тогда я если не понимал, то – чувствовал. А может быть, мне только кажется все это понимание.

Как бы то ни было, я отказался. Смалодушничал. Помотал головой, сказал «не буду» и снова надел наушники. И на сегодняшний день я больше ничего не могу вспомнить об этом случае.

Дмитрий Машков

Комментарии:

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *